Я чувствую, как мужество понемногу вливается в меня, греет мои вены, укрепляет мышцы… Какое-то горькое сладострастие убаюкивает меня и укрепляет. Я преображаюсь во тьме. Я сам себе передаю неземную теплоту. И я возрождаюсь.
Но вот взгляд мой падает на стены камеры, покрытые страхом, на моего сокамерника, закованного в цепи смертника… И вновь я становлюсь тряпкой, холодной и безвольной… Ничтожеством, которое дрожит от страха в ожидании того, когда свершится акт правосудия и воля судьбы! Время пожирает меня… Грязная крыса!
Этой ночью я наконец-то вновь обрел сон. Не знаю, как это происходит, но я погружаюсь в блаженное небытие… И вдруг просыпаюсь, вздрагиваю, лоб мой в холодном поту. Приподнимаюсь на локте. Синяя лампа ночного освещения разливает жуткий ядовитый свет и вырывает из тьмы враждебные образы.
Я смотрю на Феррари. Он спит, сквозь полуоткрытые губы видны его блестящие зубы… Поза спящего сокамерника навевает мне образ ребенка… И он вызывает жалость, словно и вправду это ребенок… Я чувствую, насколько призрачно его пребывание среди живых.
Я пытаюсь понять, что вырвало меня из сна. Видение, шум? Мне доводится иной раз улавливать из глубин подсознания внутренние призыва… Мне кажется, я узнаю голос Глории. Она выкрикивает мое имя сквозь миры, разделяющие нас… Я чувствую, она ждет меня…
Я покашливаю, пытаясь разбудить Феррари, но не осмеливаюсь просто потрясти его… Он имеет право на забытье, этот истребитель полицейских! На несколько часов передышки в ожидании Великого Забытья в бледном утреннем свете.
Я напряжен, нервничаю. Мой театральный кашель заставляет вздрагивать лишь меня самого. Я тщетно пытаюсь понять причину моего внезапного пробуждения. Нет, призыв Глории здесь ни при чем. Здесь что-то другое… Что-то из внешнего мира, из мрака ночи.
Я подхожу к окошку и сквозь грязное стекло вижу клочок неба, усыпанного звездами… Звезды бледны… Значит, скоро рассвет? Рассвет! Дрожь пробегает по всему телу волнами. Бесконечность тишины, вибрирующая, будто гудок снятой телефонной трубки. И вдруг — о ужас! — глухой стук… Кровь приливает к лицу… Я отворачиваюсь, и ноги мои подкашиваются от страха… Стук повторяется… Никаких сомнений, там, снаружи, люди, и эти люди что-то делают. Что-то сооружают! Что можно сооружать в предрассветной мгле во дворе тюрьмы?
Я окликаю Феррари голосом, который и сам не могу узнать.
— Эй, послушай…
Он подскакивает, что-то бормочет, но в ту же секунду оказывается возле меня, и сознание его мгновенно проясняется…
— Что там такое?
— Слушай…
Я показываю пальцем на окно. Он застывает, взгляд напряжен, рот приоткрывается в беззвучном крике. Слух наш уже привык к тишине, и мы отчетливо различаем самые слабые звуки… Удары, они довольно беспорядочны, никакого отчетливого ритма… Приглушенные удары молотка там, снаружи… Феррари, наверное, все понял и становится вдруг очень бледным, взгляд его приобретает лихорадочный блеск.
— Что бы это значило, а? — спрашиваю я в смятении, глупо надеясь на то, что он сумеет придумать какое-нибудь не менее глупое объяснение происходящему. Но он не пытается играть в поддавки.
— Мамашу гильотину городят, и это меня нисколько не удивляет…
— Но это невозможно!
Он позевывает, слегка передергивая плечами, словно ему холодно.
— А что, рано или поздно это должно было произойти… Что ты хочешь, наступил день славы… Еще немного, и пойду досыпать вечным сном…
Я закричал:
— Ты пойдешь! Но ведь это, может быть, и для меня!
Мой страх придает ему мужества.
— А ты что, уже в штанишки наделал, а, паренек?
Он посматривает на меня странным взглядом и пожимает плечами.
— Не переживай!.. Говорю тебе, для меня это все равно, что на велосипед взобраться!
Он улегся на своей кровати. Сложил руки на животе. Полная неподвижность. Затем я вижу, как вздергивается его верхняя губа…
— Я сыграю в ящик, так и не увидев Неаполя, — говорит он.
В мире только это и существует теперь для него: возможность шокировать меня своими шуточками… Он знает, что пройдет некоторое время, и он перестанет быть для меня важной птицей в своем роде… И старается не упустить эти минуты…
— Это так ты не боишься? — взвыл я.
Теперь люди, возводящие на тюремном дворе свое гнусное сооружение, уже не стараются сохранить в тайне это занятие. Я отчетливо слышу удары молотка по дереву. Не отвечая на мой вопрос, Феррари бормочет:
— Похоже, этот парень, что колотит там, считает себя ударником в оркестре. Ему и в голову не приходит, что своим стуком в такой ранний час он мешает спать добрым людям.
Я делаю последнюю попытку:
— Ты уверен, что строят именно эшафот?
Ответ его прост и полон презрения:
— Абсолютно уверен!
Затем, посмеиваясь, добавляет:
— Эшафот! Ну и словечки у тебя!
А у меня звенит к ушах. Эшафот! ЭШАФОТ! Я пытаюсь понять. Что-то ужасное из железа и дерева… А дерево это когда-то росло в лесу и было живым… Железо родилось на заводе, где все грохочет и полным-полно народу, и они напевают…
— Это для меня! — шепчу я…
Я хотел бы заплакать, но глаза мои сухи.
— Говорю тебе, нет! — орет Феррари. — Я прошел через суд присяжных раньше тебя! Стало быть, моя первая очередь. И надо еще учитывать то, что я не имею права на помилование от господина президента. Принимая во внимание все вышеизложенное, полагаю, что у этих господ есть все основания отправить меня к праотцам раньше, чем тебя!
А ведь он, должно быть, прав. И строят ИМЕННО ДЛЯ НЕГО… Мне вновь хочется спросить, не боится ли он, но я опасаюсь новых насмешек с его стороны и сдерживаю себя.