Феррари в страхе заламывает руки. Сейчас он не сидит и не стоит. Мне кажется совершенно невозможным сохранять эту позу, но это полубезумное состояние помогает ему.
— Черт бы нас обоих побрал! — кричит он дурным голосом. — Почему ты спокоен, тебя что, все это не касается?
— А что я должен, по-твоему, делать?
— Но они же идут! Послушай, неужели ты сомневаешься? Ведь это они! Ты, придурок, почему ты так спокоен?
Я слушаю его почти машинально. Да, они идут… Слышны шаги, они тихи и торжественны. Сколько там этих людей? Двое охранников, двое помощников, директор тюрьмы, чиновник прокуратуры, так? И адвокат… его или мой? Приблизительно шесть человек. Целый кортеж! Я представляю себе шестерых идиотов, важно направляющихся к нашей камере, старающихся не шуметь, чтобы не разбудить нас.
— Но мне казалось, что тебе страшно! — вопит Феррари.
Мое спокойствие выводит его из себя. Он считает, что это несправедливо. Он предпочел бы видеть меня дрожащим от страха.
— Мне действительно страшно, — говорю я ему, и это правда. Но страх мой выражается в иной форме. Он стал другим.
И вновь воспоминания наплывают на меня. В моем распоряжении не больше десятка секунд, чтобы выстроить их в памяти. Если эти люди идут за мной, все кончено. И тогда мои воспоминания потеряют всякий смысл.
Подошел сочельник, и мы решили провести его скромно, вдвоем. Постепенно мы оборвали все дружеские связи, и жизнь наша все больше становилась похожей на затворничество.
Накануне Рождества я съездил в город за елкой, елочными игрушками и праздничной едой. Я покупал все это с детской радостью и при этом не переставал думать, что нам и самим пора завести ребенка. Малыш поможет изменить нашу жизнь, ради его будущего и мы вели бы себя иначе, появился бы какой-то смысл, о котором мы уже не смели и мечтать.
Служанка выпросила у нас два дня отпуска, да мы и сами были не прочь остаться вдвоем. Пока Глория занималась на кухне праздничным ужином, я торопливо устанавливал и украшал елку. Пусть это будет для нее сюрпризом! Она вошла в гостиную, чтобы начать накрывать на стол, увидела мою елку и расплакалась. Я обнял ее за плечи и заставил сесть рядом с собой на канапе.
— Ты ведь любишь Рождество, правда? — спросил я ее, поглаживая волосы на затылке Глории…
— Ты сам знаешь…
— Я тоже люблю, это единственное, что осталось еще чистого для людей нашей эпохи, будь они верующими или атеистами! Послушай, мне пришла в голову одна мысль…
— Какая?
— Давай изменим нашу жизнь, а? Не будем замыкаться в делах — без цели, без просвета, без порывов!
— Как же ты собираешься изменить нашу жизнь?
— Угадай!
— Продать все и уехать за границу?
Я пожал плечами.
— Тут дело не в границах. И не в широтах, Глория. Всюду, куда бы мы ни поехали с тобой, мы будем возить наше зло… Потому что оно в нас самих… Наоборот, если бы мы вдруг оказались вдали от этой стены, мы все равно беспрестанно думали бы о ней… И…
— Замолчи!
— То, что я хочу тебе предложить, отвлечет нас и наполнит смыслом всю нашу дальнейшую жизнь!
— Так что же это?
Я указал на освещенную елку, на ветвях которой висели всякие яркие штучки, вызывающие во мне нежность.
— Представь, что однажды, в такой же вечер, под такой же елкой появятся маленькие башмачки… маленькие башмачки, в которые мы положим наши подарки… А? Что ты скажешь? Тебе не кажется это чудом?
Она удивленно посмотрела на меня, и я вдруг заметил, насколько она состарилась за эти месяцы. Да, именно состарилась, хотя это слово и кажется жестоким. Сеть мелких морщин под глазами, усталый взгляд. Она постарела, и действительно нам пора подумать о ребенке…
— И матерью этого ребенка станет убийца! — спокойно возразила она, как бы отвечая на мои мысли. Мне стало горько от ее слов.
Я физически ощутил эту горечь и на мгновение закрыл глаза.
— А что такое убийца, Глория?
— Это когда одно живое существо убивает себе подобного, — ответила она.
— А что такое — убить?
— Это отринуть самое себя, — вздохнула она, ни на миг не задумываясь.
Я понял, что она думала обо всем этом очень часто и давно нашла подходящие слова.
— Не принимай мой вопрос в философском плане, Глория… Я тебе отвечу. Убить — вовсе ничего не значит, ты слышишь? Или это всего лишь неосторожный жест, как было в случае с тобой. Какая разница между тем движением, которым ты нажала на курок револьвера, и тем жестом, которым я плеснул тебе в лицо шампанским, а? Ответь… Разница лишь в обстоятельствах, но не в намерениях, верно? Ты меня понимаешь, Глория?
— Твою точку зрения? Да.
— Хорошо. Если бы тебя арестовали, судили, приговорили, вот тогда ты считалась бы убийцей. Но ярлык этот тебе навесили бы другие люди, и в той мере, в какой мы зависим от них, и расценивалась бы пагубность твоего деяния. Ты улавливаешь мою мысль?
— Да.
— Так вот, я и говорю… Ты не сделала в глазах окружающих ничего такого, что лишало бы тебя права иметь ребенка и жить полнокровной жизнью. Ничего!
Кивком она указала на елку.
— И все-таки в одном доме в Анже живет одинокая пожилая женщина, которая не перестает задаваться вопросом, что же случилось с ее сыном!
Аргумент этот застал меня врасплох. Понадобилось время, чтобы попытаться опровергнуть его. И я сделал это самым простым образом.
— И что из этого? — спросил я.
Она открыла рот, не находя слов для ответа.
— Видишь ли, Глория, мы должны рассматривать последствия наших поступков только в преломлении их к нам самим, но не к нашему окружению.